УТРО И МАК
Люблю, когда в нашем огороде зацветает мак. Мать всегда сеет его не на грядке, а по всему огороду, среди картошки. Когда появляются резные листья мака на взошедших растениях, их бережно охраняют при прополке.
Каждый день я прибегаю в огород, смотрю, как мак становится выше, пышнее, поднимается над картошкой, на нём появляются бутоны, раздвоенные, тёмные, пряно пахнущие.
– Скоро зацветёт наш мак, сынок, – говорит мать, которая тоже ждёт, когда зацветёт наш мак.
– Мам! Ты меня разбуди утром, когда он зацветёт, я первый хочу увидеть.
– Да разбужу, разбужу, не бойся, Саня, – успокаивает мать. – Первый увидишь его.
И вот оно наступает, это утро…
– Вставай, сынок, мак наш зацвёл, – мать легонько треплет меня за плечо.
От этих негромких, спокойных слов я медленно выныриваю из глубокого детского сна, и, ещё мало соображая, шлёпаю босыми ножонками на низенькое крыльцо. Оно у нас выходит на юг, прямо на огород. Солнце ослепительным, необъятным золотом заливает половик на крылечке, уже тёплый от лучей, и травку-муравку в ограде, и старый колодец у забора, и нашего чёрного, лохматого Шарика, вывесившего от восторга малиновый язык…
Я всё раскрываю заспанные глазёнки, тороплюсь заглянуть скорее туда, за заборчик, в огород. А там, среди яркой-яркой весёлой и зелёной картошки, вижу долгожданное: зацвёл наш мак!
И быстро, с половичка – на прохладную, щекотную траву, в огород, на влажную от короткого (ночного, что ли?) дождика землю, на тропинку между кустами картошки, вот он – мой мак.
Я останавливаюсь, не дыша, перед гордым растением в мой рост. Царственный белый цветок гордо смотрит на солнце. Я заглядываю внутрь цветка, а там – светло-зелёная маленькая маковка в опушке белых волосков-тычинок прячется в самой серединке, между лепестков. Лепестки изнутри, ближе к маковке, тёмно-сиреневого цвета. И на тычинках, и на лепестках сверкают росинки или дождинки, в них переливается солнышко: в каждой росинке по солнцу. Такое чудо, что я даже забываю дышать.
А за спиной молча стоит подошедшая мать, думает о чём-то.
И только потом, окончательно просыпаясь от утреннего чуда, я начинаю видеть, что рядом готовятся расцвести другие бутоны. Они уже лопнули, и в трещинках виднеются лепестки, рвущиеся на свет, к солнышку. А дальше, по огороду, расцвёл ещё мак. И красный мак тоже начинает цвести. Я бегу к другому, красному цветку. Этот мак махровый, и дождинок на его лепестках ещё больше. Как они сверкают!
Потом уже вижу под ногами светло-лиловые и бело-розоватые звёзды. Это наша картошка цветёт, радуется. А громоздкие подсолнухи развернули свои тяжёлые головы к солнцу и улыбаются всеми своими тычками-гвоздиками, будущими семечками.
Всё в моей маленькой душе словно звонкий торжественный оркестр – солнце, утро, трава, цветы картошки, подсолнухи, но главное, наш мак! Я не очень знаю пока, что такое оркестр, но что-то мощное подхватывает и несёт меня в новый яркий, тёплый день. В этом дне будет ещё много-много всего. Кружка парного молока, прямо возле коровы, которую доит мать, лепёшка от бабушки, цветные куры, рыжий наш петух, телёнок, Шарик с длинным языком, калитка на улицу…
На улице ждет мой старший дружок Колька Сизых, который будет катать меня на велосипеде, делать рогатку, даст молоток и разрешит забивать гвозди в скамейку. Будет большой день!
Мак теперь будет расцветать каждое утро, всё больше, всё ярче, всё больше будет добавлять радости на весь день – необъятный и золотой. Золотой и синий день!
Вместо эпилога
С каждым новым летом я буду удивляться, что мак с годами становится всё ниже, пока не пойму, наконец, с первой недетской грустью: ведь это я расту!
А пока… наш мак цветёт!
ПРЕДВЕСЕНЬЕ
Тонкая музыка января.
Она едва ощутима в душе – особенным нежным звоном. Будит она странную лёгкость в душе, будто приподнимает над землёй. Нет, это скрипки поют в сердце… томительно, нежно зовут неизвестно куда. И ещё колокольчики, маленькие такие, серебристо звенящие на фоне скрипок. Ещё долго будет зима, но какое-то ощущение предвесенья уже летает в воздухе. Совсем невесомо, но отчётливо.
По сравнению с тяжёлым сонным декабрём, придавившим душу, январь выглядит нарядным щёголем, с лёгкой грустинкой, впрочем. Он украсил себя яблочно-толстыми важными снегирями и россыпью лимонно-синих хлопотливых синичек. Хрусткий снег, повизгивающий под ногой на морозце, розовое утро, позднее и ленивое, острый и колючий ветерок, покусывающий то с одной, то с другой стороны, – всё это январь. Красивый синий месяц, месяц надежды на обновление.
Январь – музыка зимы…
7 февраля 2006 г., Саянск
ПЕКУТ ХЛЕБ
(из книги «Я родился для радости…»)
Хлеб дома пекут мать с бабушкой. Сколько себя помню, было это всегда рано-рано утром. Вспоминаю одно такое утро…
Темно ещё дома. Праздник будет днём, Седьмое ноября. Проснулся от песни, которая несётся из нашего зелёного деревянного громкоговорителя, висящего на бревенчатой белёной стене:
…Заря встаёт, дорога вдаль идёт,
Кругом земля цветёт, вскипают реки!
А где же ты, ну где же ты моя
Неугасимая любовь навеки?..
Песня такая бодрая, праздничная, сразу спать не хочется. А на кухне, у печки, бабка с матерью возятся, разговаривают тихонько, чтобы не разбудить нас. И это ощущение праздника такое ясное, что я соскакиваю на половичок и бегу, топая босыми пятками, на кухню.
– Внучок! Встал уже, мой анаральчик, – так бабка произносит слово «генеральчик». – Ну иди смотри, как хлеб пекут.
Печка русская пылает вовсю. Огонь такой в печи, аж стоять рядом невозможно. Лицо у бабушки красное от огня. А мать уже булки выкатывает. Разложила их на столе, и они пухнут, раздуваются потихоньку, большие делаются. Ещё калачи мать делает. Берёт тесто, растянет его немного, а потом начинает скручивать, как будто бельё выжимает. Тесто делается такое морщинистое, много-много морщинок. И тут мать ловко заворачивает его в калач. И тоже кладёт, чтобы он потолстел и распух. А остатки теста бабушка выскребает из квашни и быстренько делает лепёшки. Кладёт их на сковородку, где шипит масло. Потом быстро протыкает во многих местах вилкой. Лепёшки делаются дырявые, и бабка подставляет сковородку к огню. Лепёшки быстренько зарумяниваются, начинают вкусно пахнуть, скворчат на сковороде. И тут бабка ловко перекидывает их в большую старую чашку.
– Ну вот, внучок, давай чай пить, пока печь будет готова да хлеб расстоится.
Я сажусь на скамью у печи и смотрю на окошко. В нём уже появляется утреннее красное солнце. Ледок на стеклах начинает подтаивать и делается розовым-розовым. От печки ли, от солнца ли, не знаю.
Бабка рядом со мной пьёт чай. Она пьёт его с молоком. Заваривает крепко-крепко, чай даже с молоком аж красный делается. И ещё бабка опускает в кружку стручок красного перца.
– Это, внучок, от простуды.
А мне наливает молока в кружку и даёт горячий калачик, который для меня специально скрутила и вместе с лепёшками испекла. А к калачику уголёк пристал, отскочил из печи и прилип.
– С угольком вкуснее будет, Саня, – говорит бабка Анна. – Ешь, внучок.
Я грызу калачик, запиваю прохладным молоком из кружки, смотрю на утреннее солнце, которое заглядывает в окошко. Хорошее у нас окошко, на юг выходит. Как ни проснёшься, всегда в нём солнце. Смотрю вокруг – на белые занавески на окнах, на герань под ними, которую бабушка называет «еранка», на зелёный громкоговоритель, в котором бодрый дядька кричит: «Да здравствует Седьмое ноября, День великой пролетарской революции! Ура-а-ааа!»
Ощущение праздника растёт, переполняет детскую душу.
Печь «подошла», как говорит мать, угли сдвинуты, под у печки вымели гусиным крылом. И вот мать берёт деревянную лопату, поддевает ею располневшие караваи и ловко сажает их в печь. Потом прикрывает печь заслонкой. Скоро по всему дому начинает плыть упоительный, тёплый запах домашнего хлеба! Он заполняет весь дом, вырывается на улицу, и соседи, наверное, говорят: «Вишь, Вера хлеб печёт нынче!»
Какое-то время спустя начинают вынимать хлеб. Караваи из грубой пшеничной муки всегда приятно коричневые, с сединой мучной, с крошками отрубей, с тёмной корочкой внизу. Этот аромат горячего хлеба в детстве…
Караваи составляют лесенкой и закрывают полотенцами, чтобы они не стали жёсткими. А красивые морщинистые калачи бабушка смазывает гусиным крылышком, макая его в сметану, и тоже прячет калачи под полотенца.
– Пусть отойдут маленько, – говорит бабка.
Главное дело дня сделано. Праздник пришёл в дом, вместе со свежим хлебом!
Я, конечно, не подозреваю ещё, что спустя полвека эти сладкие воспоминания детства выльются в строки:
Детство моё, ты в окне
Розовым таешь ледком.
Помню – сижу на скамье,
Кружку держу с молоком.
Бабка у печки стоит,
И хлебный дух на весь дом.
– На вот, внучок, – говорит, –
Калачик тебе с угольком.
Радио там на стене
Чёрной тарелкой висит.
То запоёт о Кремле,
То о труде загалдит.
А на полатях вверху
Лук золотой перевит.
И самовар на столе
Уж добродушно сипит.
Там, на окошке, герань,
Тронешь – запахнет листок!
И занавеска над ней,
Будто девичий платок.
Детство моё, ты со мной,
Ты до сих пор у окна.
Стал я давно уж большой,
Да память, как видно, одна.
В ней до сих пор на стекле
Розовый лёд – как пожар.
Паром пыхтит на столе
Наш золотой самовар.
В строках этих моё убежавшее детство, всё слышу порой за спиной его лёгкие, всё затихающие шаги. Где же оно?.. И невольные светлые слёзы…
УХОДЯТ…
Чем дальше уходит этот август, тем более ощущается, что тянет в этот старый деревянный город. Всё здесь сразу, вдруг – нестерпимая синева неба, ослепительное солнце, тихие улочки, и рябины, рябины, кругом повесившие тяжёлые гроздья свои, словно девушки в зелёных сарафанах у деревенской изгороди, грудью навалившиеся на прясло. И лиловые ирисы, словно глаза чьи-то, высвечивающие душу, заглядывающие в самую глубину её.
Всё здесь сошлось одной яркой точкой, в одно время, в одном месте. Раньше этого просто не замечалось, но стоило только появиться белому камню за оградкой, как всё стало на место. Всё стало понятно. Только вот недоступно…
А ирисы на мраморе удивительно, тревожно красивы…
Август 2008 г. – апрель 2009 г.
Тайшет-Иркутск
УРОК ПОСЛЕ ВОЙНЫ
Памяти отца моего, солдата Великой Отечественной,
Владимира Дмитриевича Маркелова,
фронтовика и учителя, посвящаю…
…Всё помнится мне уютный зимний вечер в деревенском доме.
Керосиновая лампа висит над столом и освещает его. А все углы в доме потерялись в полумраке. Связки лука над печью в углу отсвечивают тусклым золотом. Самовар остывает и сипит печально. Кошка на скамье у печи дремлет и зорко косит прищуренным глазом на всех.
Зелёный деревянный громкоговоритель на стене монотонным голосом рассказывает про злобных империалистов, про войну, которую они развязали на Ближнем Востоке. Я видел их на плакате у отца. У них круглые лица, огромные треугольные зубы, цилиндры на головах и мешок денег в руках. Страшные такие эти империалисты! Я долго размышляю своим детским умом над услышанным, о том, почему люди воюют, почему они разные.
– Папа, а почему люди воюют?.. Почему они такие разные, чего они делят между собой?
Я сижу на скамье у стола, подперев щёки кулачками, и смотрю на отца. Он, мой кумир, сидит под лампой, проверяет школьные тетрадки. Периодически закуривает ядовитую самокрутку и потирает усталые глаза. Электричества тогда ещё частенько не бывало. А от керосиновой лампы какой свет?..
– Почему, говоришь, люди разные?.. Да нет, сынок, люди-то все одинаковы. А вот обстоятельства делают их разными, заставляют воевать между собой против воли своей. Ну кому же хочется добровольно умирать или родных своих на смерть отдавать?..
Мне пока незнакомо это мудрёное слово «обстоятельства» и ещё непонятно, как это люди могут быть на войне одинаковыми. Ведь отец воевал с фашистами на войне, которая кончилась не так уж и давно, да и мы, мальчишки, всё время играли в войну между русскими и немцами. А сейчас вон американцы грозятся на Кубу напасть. И отец, уловив мой безмолвный вопрос, задумывается, как бы попонятнее мне объяснить это. Взгляд у него в этот момент невидящий, словно смотрит он сейчас сквозь время и пространство:
– Я вот, сынок, когда пошёл на фронт добровольцем, так сначала меня привезли в город Балахну, есть такой у меня на родине город – в Горьковской области. А там Литовская дивизия формировалась. И кого там только не было! Командир дивизии генерал Жемайтис, литовец. И в дивизии литовцы, эстонцы, русские, татары, евреи, узбеки, украинцы… Ну, думаю, как я тут с ними разговаривать-то буду? – деревенский парень. А ничего, быстро срослись все. Все ведь жить хотели, все победить хотели, все хотели домой живыми вернуться. Ну, это пока в учебной дивизии были. Потом-то загадывать перестали, доживёшь не доживёшь, кто ж знает?.. И друзья появились, Колька Коваленко – украинец, Джура Азимурадов – узбек, а Гришка Вайнер – еврей. Весёлый этот Гришка был, шутник, на гармошке играл здорово. И смелый был, как чёрт! А Джура, тот спокойный был и всё улыбался, только молча. По-русски почти ни бельмеса… – Отец нет-нет да и вставлял такие простецкие словечки.
– Так вот, – продолжал он, – эти Гришка Вайнер и Джура меня на плащ-палатке тащили в тыл, когда меня первый раз ранило. Тащат ползком, а сами костерят меня наперебой и утешают одновременно, Джура по-узбекски, ну а Гришка, тот по-русски ругался, сочно так, с вывертами. – Ничего, мол, Володька, не бойся, дотащим, вылечат тебя, мать-перемать. Держись, Володька!
Тут отец повертел головой и повторил задумчиво:
– Да, матерят, а тащат. Не бросили. И дотащили меня до санбата. А потом меня сразу в госпиталь, где-то около Саратова, что ли… Так мать как услышала, мешок сухарей собрала, за плечи его – и пешком вдоль по Волге пошла ко мне в госпиталь. Девять дней добиралась. И ночевала у разных людей, чужих совсем, незнакомых. И все привечали. Видно, вправду чужого горя не бывает, сынок. – И отец снова задумывается, закуривая свой жуткий самосад.
– Мне ведь повезло после госпиталя в свою часть попасть. Фронт-то ещё не двигался, застыл на месте. И перед самой Курской дугой друг мой Гришка Вайнер погиб у меня на глазах. А дело-то вот как было… Гришка, он же любопытный был, всё ему надо было знать. И вот однажды нашёл он с кем-то мину немецкую, хитрую какую-то. И ну её ковырять с дружками. Молодые же ещё все были, зелёные. Я поодаль стоял, он мне и кричит: «Володька, иди сюда, гляди, что за штуковину немецкую нашли». Я только повернулся, чтобы идти, вдруг бах! – и нет Гришки и двух солдат, что рядом с ним были. Вот жизнь человеческая! – был Гришка, и нет Гришки. Вот так я Курскую дугу и запомнил, где друга потерял. А Джуру вскоре тоже убили. Из окопа высунулся, а тут шлёп! – он назад откинулся, и только забулькало внутри, даже и сказать ничего не успел. А всё хотел после войны ко мне поехать на Горьковщину да невесту русскую себе найти. Вот и нашёл невесту… пулю. Хороший был парень.
– Пап, ну ладно, это же наши, – перебиваю я его нетерпеливо. – А немцы, они же враги наши, как же они могут быть похожими?..
– Знаешь, сынок, в конце концов побеждает только смерть. Всех побеждает: и русских, и немцев, и узбеков! – Отец сильно затягивается своей ядовитой самокруткой. – Я вот про немцев скажу. Был у меня случай. Уж не первый бой, вроде привыкать стал. Наступали как-то, ползли, ползли, в брошенный окоп свалились. Пусто вроде. Я в одну сторону глянул, в другую повернулся, а там… немец! Да молодой такой совсем, как я же. Я помню, за секунды разглядел: шейка у него тоненькая, худая, сам грязный, глаза напуганные… Стоит в окопе, на меня таращится, замер. И я застыл. А потом ка-а-ак рванули в разные стороны окопа! Я опомнился за поворотом, чуть глянул, – никого. А у меня и винтовка, и две гранаты при себе. Вот веришь, и не вспомнил даже. Нет-нет да и подумаю: а где же тот немец, интересно, выжил ли?.. Да нет, вряд ли, скорее всего, наши хлопнули. Как пошли давить немца, как пошли, где там выживешь… А и другого немца, Сашка, видел. Наши однажды пошли за сеном для лошадей, двое, из новобранцев. Ну, возле лесочка копёшку нашли, в охапки набрать хотели. А там, рядом, немец, с другой стороны, – тоже, видно, за сеном пришёл. У всех на войне заботы одинаковые. Наши ребята сено кидают да на него, скрутить его хотели. Да не тут-то было! Он здоровенный был, как схватил их обоих за воротники, за спину себе закинул – да бежать к своим. Наши увидали, что делать? – стрелять ведь не будешь, в своих попадёшь! Так и сгинули ребята. Вот тебе немец, а жить-то захочешь – и не то придумаешь. К этому гаду у нас только злоба и осталась… А потом, уж в Германии дело было. Ранило меня очередной раз. Осколком как шваркнуло, видишь?..
Я, конечно, уже выучил все отцовы раны и отметины и только киваю согласно.
– Я тогда крови много потерял, дело к весне было. Организм, видать, слабоват был, вот я в госпитале и стал чахнуть помаленьку. Не идёт на поправку – и всё тут, дохожу совсем. А тут, в госпитале, уже немцев гражданских стали привлекать к работе. Вот старая немка как-то меня увидела, постояла, головой покачала, чего-то по-своему под нос пробормотала. А потом добыла где-то мяса свежего и начала колдовать. Взяла бутылку стеклянную с широким горлом. Мясо кусочками нарезала и натолкала целую бутылку. И начала на огне нагревать. Мясо в бутылке уваривалось, сок выделялся, и она меня этим соком горячим взялась отпаивать. И веришь, Сашка, как на дрожжах стал я оживать, выздоравливать. Ухаживала за мной, как за сыном своим. Поди, у неё сын так же где-то против нас воевал. А горе-то, оно у всех одинаковое. И дети одинаковые. А я вот как сейчас лицо её помню, а как зовут, запамятовал. Молодой был, глупый… Вот такое дело, сынок, – у всех матери, отцы есть, все есть хотят. Все радоваться жизни хотят. Над всеми одно солнышко светит. Всех матери любят. А вот как поставят человека перед выбором, тут всё и начинается. Напал на нас Гитлер, а мы защищать отечество пошли. Начали крошить друг друга. Вот победили мы их, а сколько парнишек никогда уже солнца не увидят… – Отец молчит задумчиво, а потом говорит мне по-доброму: – Давай-ка спи, сынок, поздно уже. А я ещё посижу поработаю. Спи, сынок, на твой век, наверное, уже войны не будет. Спи…
Я укладываюсь спать на печке и своим детским умом вдруг начинаю смутно соображать, что не всё в мире делится так просто на чёрное и белое, на немцев и русских, на добро и зло. Сам того не зная, я получаю от отца один из первых уроков большой и сложной науки, под названием Жизнь!
А зелёный громкоговоритель на бревенчатой стенке напряжённым голосом Левитана рассказывает о разворачивающемся Карибском кризисе, о том, что мы не оставим братскую Кубу, о подлых империалистах. Страшная такая сказочка на ночь.
Я проваливаюсь в сон, и мне снится вдруг худой молодой немец с тонкой шеей, проклятые империалисты, которые треугольными зубами хотят укусить Кубу, похожую на обшарпанный детский кубик. Но мне не страшно, мне спокойно рядом с отцом, выжившим в жестокой войне солдатом и оставшимся добрым человеком.
Я уже сплю.
21 апреля 2008 г., Саянск